Неточные совпадения
Помяните же прощальное
мое слово (при сем
слове голос его вырос, подымался выше, принял неведомую силу, — и смутились все от пророческих
слов): перед смертным часом своим вы вспомните меня!
— Такими-то
словами мнили сотоварищи
мои оскорбить меня и ненавистным сделать всему обществу.
Городничий. Ну, уж вы — женщины! Все кончено, одного этого
слова достаточно! Вам всё — финтирлюшки! Вдруг брякнут ни из того ни из другого словцо. Вас посекут, да и только, а мужа и
поминай как звали. Ты, душа
моя, обращалась с ним так свободно, как будто с каким-нибудь Добчинским.
— Должно быть,
мои слова на вас сильно действуют, что вы их так
помните, — сказал Левин и, вспомнив, что он уже сказал это прежде, покраснел.
— Я — читала, — не сразу отозвалась девушка. — Но, видите ли: слишком обнаженные
слова не доходят до
моей души.
Помните у Тютчева: «Мысль изреченная есть ложь». Для меня Метерлинк более философ, чем этот грубый и злой немец. Пропетое
слово глубже, значительней сказанного. Согласитесь, что только величайшее искусство — музыка — способна коснуться глубин души.
Все равно: я хочу только сказать вам несколько
слов о Гонконге, и то единственно по обещанию говорить о каждом месте, в котором побываем, а собственно о Гонконге сказать нечего, или если уже говорить как следует, то надо написать целый торговый или политический трактат, а это не
мое дело:
помните уговор — что писать!
— Алешечка, поклонись своему братцу Митеньке, да скажи ему, чтобы не
поминал меня, злодейку свою, лихом. Да передай ему тоже
моими словами: «Подлецу досталась Грушенька, а не тебе, благородному!» Да прибавь ему тоже, что любила его Грушенька один часок времени, только один часок всего и любила — так чтоб он этот часок всю жизнь свою отселева
помнил, так, дескать, Грушенька на всю жизнь тебе заказала!..
Но в своей горячей речи уважаемый
мой противник (и противник еще прежде, чем я произнес
мое первое
слово),
мой противник несколько раз воскликнул: „Нет, я никому не дам защищать подсудимого, я не уступлю его защиту защитнику, приехавшему из Петербурга, — я обвинитель, я и защитник!“ Вот что он несколько раз воскликнул и, однако же, забыл упомянуть, что если страшный подсудимый целые двадцать три года столь благодарен был всего только за один фунт орехов, полученных от единственного человека, приласкавшего его ребенком в родительском доме, то, обратно, не мог же ведь такой человек и не
помнить, все эти двадцать три года, как он бегал босой у отца „на заднем дворе, без сапожек, и в панталончиках на одной пуговке“, по выражению человеколюбивого доктора Герценштубе.
Он припомнил, как в последнем свидании «честно» предупредил ее. Смысл его
слов был тот: «
Помни, я все сказал тебе вперед, и если ты, после сказанного, протянешь руку ко мне — ты
моя: но ты и будешь виновата, а не я…»
Даже в
моей первой книге о «Москве и москвичах» я ни разу и нигде
словом не обмолвился и никогда бы не вспомнил ни их, ни ту обстановку, в которой жили банщики, если бы один добрый человек меня носом не ткнул, как говорится, и не напомнил мне одно
слово, слышанное мною где-то в глухой деревушке не то бывшего Зарайского, не то бывшего Коломенского уезда;
помню одно лишь, что деревня была вблизи Оки, куда я часто в восьмидесятых годах ездил на охоту.
«Я не
помню, — пишет она в 1837, — когда бы я свободно и от души произнесла
слово „маменька“, к кому бы, беспечно забывая все, склонилась на грудь. С восьми лет чужая всем, я люблю
мою мать… но мы не знаем друг друга».
Он сказал это так громко, что все слышали его
слова. Кровь с необыкновенной силой прилила к
моему сердцу; я почувствовал, как крепко оно билось, как краска сходила с
моего лица и как совершенно невольно затряслись
мои губы. Я должен был быть страшен в эту минуту, потому что St.-Jérôme, избегая
моего взгляда, быстро подошел ко мне и схватил за руку; но только что я почувствовал прикосновение его руки, мне сделалось так дурно, что я, не
помня себя от злобы, вырвал руку и из всех
моих детских сил ударил его.
— А господь, небойсь, ничего не прощает, а? У могилы вот настиг, наказывает, последние дни наши, а — ни покоя, ни радости нет и — не быть! И —
помяни ты
мое слово! — еще нищими подохнем, нищими!
— И Александра Михайловна с ними, о боже, какое несчастье! И вообразите, сударыня, всегда-то мне такое несчастие! Покорнейше прошу вас передать
мой поклон, а Александре Михайловне, чтобы припомнили… одним
словом, передайте им
мое сердечное пожелание того, чего они сами себе желали в четверг, вечером, при звуках баллады Шопена; они
помнят…
Мое сердечное пожелание! Генерал Иволгин и князь Мышкин!
—
Помню, теперь
помню, — промолвила она, — но как же вы все это знаете? Вы ведь от
слова до
слова мои речи говорите? Груня, должно быть, рассказала вам.
— Дурни!.. Хоть бы и вовсе заборов не было, и задатков ежели бы вы не взяли, все же сходнее сбежать. Ярманке еще целый месяц стоять — плохо-плохо четвертную заработаешь, а без пачпорта-то тебя водяной в острог засадит да по этапу оттуда. Разве к зи́ме до домов-то доплететесь… Плюнуть бы вам, братцы слепые!.. Эй, помя́нете
мое слово!..
— Захотел бы, так не минуту сыскал бы, а час и другой… — молвила Татьяна Андревна. — Нет, ты за него не заступайся. Одно ему от нас всех: «Забудь наше добро, да не делай нам худа». И за то спасибо скажем. Ну, будет! — утоля воркотней расходившееся сердце, промолвила Татьяна Андревна. — Перестанем про него
поминать… Господь с ним!.. Был у нас Петр Степаныч да сплыл, значит, и делу аминь… Вот и все, вот и последнее
мое слово.
«
Помяни ты
мое слово — на другой ты не женись».
— Пожалуйте. Наш больной приезду вашему обрадовался, ждет вас… Только одни ступайте к нему и пробудьте не больше десяти минут; я, впрочем, за вами сам приду… Слез вам удержать нельзя, но скрепите себя, сколько возможно. Ни рыданий, ни вскриков, ни других порывов.
Помните слова мои.
— Вспоминала я про него, — почти вовсе неслышным голосом ответила Дуня крепко обнимавшей ее Аграфене Петровне. — В прошлом году во все время, что,
помнишь, с нами в одной гостинице жил, он ни
слова не вымолвил, и я тоже… Ты знаешь. И вдруг уехал к Фленушке. Чего не вытерпела, чего не перенесла я в ту пору… Но и тебе даже ни
слова о том не промолвила, а с кем же с другим было мне говорить… Растерзалась тогда вся душа
моя. — И, рыдая, опустилась в объятья подруги.
«Но ведь я мужчина! Ведь я господин своему
слову. Ведь то, что толкнуло меня на этот поступок, было прекрасно, благородно и возвышенно. Я отлично
помню восторг, который охватил меня, когда
моя мысль перешла в дело! Это было чистое, огромное чувство. Или это просто была блажь ума, подхлестнутого алкоголем, следствие бессонной ночи, курения и длинных отвлеченных разговоров?»
— Так
помни же
мое слово и всем игуменьям повести, — кипя гневом, сказал Патап Максимыч, — если Настасья уходом уйдет в какой-нибудь скит, — и твоей обители и всем вашим скитам конец…
Слово мое крепко… А ты, Настасья, — прибавил он, понизив голос, — дурь из головы выкинь… Слышишь?.. Ишь какая невеста Христова проявилась!.. Чтоб я не слыхал таких речей…
—
Слова? И не
помню… Нешто вспомнишь? Тогда, как вода из желоба, без передышки: та-та-та-та! А теперь ни одного
слова не выговорю… Ну, и пошла за меня… Поехала теперь, сорока, к матери, а я вот без нее по степу. Не могу дома сидеть. Нет
моей мочи!
— Голубчик
мой, — заговорила Олеся, медленно, с трудом отделяя одно
слово от другого. — Хочется мне… на тебя посмотреть… да не могу я… Всю меня изуродовали…
Помнишь… тебе…
мое лицо так нравилось?.. Правда, ведь нравилось, родной?.. И я так этому всегда радовалась… А теперь тебе противно будет… смотреть на меня… Ну, вот… я… и не хочу…
Я не
помню теперь ни одного
слова из того, что мы сказали тогда друг другу;
помню только, что я робела, мешалась, досадовала на себя и с нетерпением ожидала окончания разговора, хотя сама всеми силами желала его, целый день мечтала о нем и сочиняла
мои вопросы и ответы…
Он схватил
мои руки, целовал их, прижимал к груди своей, уговаривал, утешал меня; он был сильно тронут; не
помню, что он мне говорил, но только я и плакала, и смеялась, и опять плакала, краснела, не могла
слова вымолвить от радости.
— Чрезвычайно жаль, что я наверно не
помню; но мне ужасно кажется, что это —
мои, — проговорил я с дрожащими от негодования губами.
Слова эти тотчас же вызвали ропот.
— И оставим, и оставим, я и сам рад все это оставить… Одним
словом, я чрезвычайно перед ней виноват, и даже,
помнишь, роптал тогда при тебе… Забудь это, друг
мой; она тоже изменит свое о тебе мнение, я это слишком предчувствую… А вот и князь Сережа!
— Что? Как! — вскричал я, и вдруг
мои ноги ослабели, и я бессильно опустился на диван. Он мне сам говорил потом, что я побледнел буквально как платок. Ум замешался во мне.
Помню, мы все смотрели молча друг другу в лицо. Как будто испуг прошел по его лицу; он вдруг наклонился, схватил меня за плечи и стал меня поддерживать. Я слишком
помню его неподвижную улыбку; в ней были недоверчивость и удивление. Да, он никак не ожидал такого эффекта своих
слов, потому что был убежден в
моей виновности.
Актер. Раньше, когда
мой организм не был отравлен алкоголем, у меня, старик, была хорошая память… А теперь вот… кончено, брат! Всё кончено для меня! Я всегда читал это стихотворение с большим успехом… гром аплодисментов! Ты… не знаешь, что такое аплодисменты… это, брат, как… водка!.. Бывало, выйду, встану вот так… (Становится в позу.) Встану… и… (Молчит.) Ничего не
помню… ни
слова… не
помню! Любимое стихотворение… плохо это, старик?
Потом
помню, что уже никто не являлся на
мой крик и призывы, что мать, прижав меня к груди, напевая одни и те же
слова успокоительной песни, бегала со мной по комнате до тех пор, пока я засыпал.
Женился бы, послал бы бог тебе деточек, а я бы нянчила их — и жил бы без горя, без забот, и прожил бы век свой мирно, тихо, никому бы не позавидовал; а там, может, и не будет хорошо, может, и
помянешь слова мои…
— Одному только
слову моему верьте: после которого — вы
помните? — тогда рассердились на меня! — воскликнул Пьер.
Я
помню, как она с недоумением вслушивалась в
мои слова, как глаза ее начинали светиться сугубым горем"ни об чем"и как она вдруг, в самом патетическом месте, пугливо прерывала меня.
В 1848 году путешествовали мы с известным адвокатом Евгением Легкомысленным (для чего я привлек к
моему рассказу адвоката Легкомысленного — этого я и теперь объяснить себе не могу; ежели для правдоподобия, то ведь в 1848 году и адвокатов, в нынешнем значении этого
слова, не существовало!!) по Италии, и, как сейчас
помню, жили мы в Неаполе, волочились за миловидными неаполитанками, ели frutti di mare [дары моря (итал.)] и пили una fiasca di vino. [фляжку вина (итал.)]
Словом, Вихров, я теперь навсегда разочаровалась в ней; не
помню, говорила ли я вам, что
мои нравственные правила таковы: любить один раз женщине даже преступной любовью можно, потому что она неопытна и ее могут обмануть.
У меня перед глазами лежали часы на столике. Как сейчас
помню, что поговорил я не более трех минут, и баба зарыдала. И я очень был рад этим слезам, потому что только благодаря им, вызванным
моими нарочито жесткими и пугающими
словами, стала возможна дальнейшая часть разговора...
Помню, в день, когда тираж «Русского
слова» перевалил за сто тысяч — в первый раз в Москве, даже и в России, кажется, — меня угощала редакция обедом за
мой фельетон «Ураган». Это было 19 июня 1904 года, на другой день после пронесшегося над Москвой небывалого до сего урагана, натворившего бед. Незабвенный и памятный день для москвичей, переживших его!
«
Помни мои последние три
слова, — закричал он, высунувшись всем телом из тарантаса и стоя на балансе, — религия, прогресс, человечность!..
Вообще он держался во всем не как гость, а как глава дома, которому везде принадлежит решающее
слово.
Помню, как однажды он, в присутствии отца
моего, жестоко и сердито распекал меня за что-то. Не могу припомнить, за что. Папа молча расхаживал по комнате, прикусив губу и не глядя на меня. И у меня в душе было убеждение, что, по папиному мнению, распекать меня было не за что, но что он не считал возможным противоречить дедушке.
Я отчетливо
помню каждое ее движение. Я
помню, как она взяла со стола
мой стеклянный треугольник и все время, пока я говорил, прижимала его острым ребром к щеке — на щеке выступал белый рубец, потом наливался розовым, исчезал. И удивительно: я не могу вспомнить ее
слов — особенно вначале, — и только какие-то отдельные образы, цвета.
Я не мог слышать, о чем говорила матушка, да и мне было не до того;
помню только, что по окончании объяснения она велела позвать меня к себе в кабинет и с большим неудовольствием отозвалась о
моих частых посещениях у княгини, которая, по ее
словам, была une femme capable de tout.
— Сколько я себя ни
помню, — продолжал он, обращаясь больше к Настеньке, — я живу на чужих хлебах, у благодетеля (на последнем
слове Калинович сделал ударение), у благодетеля, — повторил он с гримасою, — который разорил
моего отца, и когда тот умер с горя, так он, по великодушию своему, призрел меня, сироту, а в сущности приставил пестуном к своим двум сыновьям, болванам, каких когда-либо свет создавал.
Правда, я хоть не признался и ей, чем занимаюсь, но
помню, что за одно одобрительное
слово ее о труде
моем, о
моем первом романе, я бы отдал все самые лестные для меня отзывы критиков и ценителей, которые потом о себе слышал.
— Желаю вам полного, счастливого успеха, — говорила она. — От всей души желаю! Только
помните одно, господа — как можно более единодушия! Единодушие, единодушие и единодушие! Это
мое последнее
слово!
— Колтышке можно объяснить это вполне откровенно, — продолжал Свитка; — это настолько порядочный и честный человек, что он, во-первых, никак не лишит вас этого убежища, во-вторых, никому и ни за что не выдаст вас. В этом уж мы на него смело можем положиться. Но… Колтышко, повторяю вам еще раз, ровно ничего не знает (последние
слова были произнесены с особенною многозначительностью). Вы
помните нечто из
моих вчерашних интимных сообщений?
— А главная причина, что морской человек бога завсегда должон
помнить. Вода — не сухая путь. Ты с ей не шути и о себе много не полагай… На сухой пути человек больше о себе полагает, а на воде — шалишь! И по
моему глупому рассудку выходит, милый баринок, что который человек на море бывал и имеет в себе понятие, тот беспременно должон быть и душой прост, и к людям жалостлив, и умом рассудлив, и смелость иметь, одно
слово, как, примерно, наш «голубь», Василий Федорыч, дай бог ему здоровья!
Не
мнишь ли ты, что я тебя боюсь?
Что более поверят польской деве,
Чем русскому царевичу? — Но знай,
Что ни король, ни папа, ни вельможи
Не думают о правде
слов моих.
Димитрий я иль нет — что им за дело?
Но я предлог раздоров и войны.
Им это лишь и нужно, и тебя,
Мятежница! поверь, молчать заставят.
Прощай.
Я начинаю
помнить маму очень, очень рано. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на край ее и пела песни с печальными
словами и грустным мотивом. Она хорошо пела,
моя бедная красавица «деда»! [Деда — мать по-грузински (Здесь и далее примеч. автора).]